Происхождение немецкой барочной драмы - Вальтер Беньямин
При попытках поставить знак равенства между греческой трагедией и барочной драмой (Trauerspiel) должно было бы обратить на себя внимание то обстоятельство, что аристотелева поэтика ничего не говорит о скорби (Trauer) как отзвуке трагического. Однако и не помышляя об этом, эстетика нового времени часто полагала, будто уловила в самом понятии трагического чувство, эмоциональную реакцию на трагедию и драму. Трагика – ступенька, предваряющая пророчество. Это ситуация, обнаруживающаяся лишь в языке: трагично слово, трагично доисторическое молчание, в котором пробуют себя пророческий голос, страдание и смерть, избавляющие этот голос, и никогда судьба в прагматическом содержании ее перипетий. Драму можно представить в виде пантомимы, трагедию – нет. Ведь со словом гения связана борьба против демонии права. Распыление трагического в психологизме и уравнивание трагедии и драмы – единое целое. Ведь уже наименование барочной драмы (Trauerspiel) указывает на то, что ее содержание пробуждает в зрителе скорбь (Trauer). Это вовсе не значит, будто содержание драмы лучше поддается раскрытию через категории эмпирической психологии, чем содержание трагедии, – скорее речь идет о том, что эти пьесы могут послужить для описания скорби гораздо лучше, чем мрачное настроение. Ибо они не столько пьесы, от которых становится печально, сколько такие, в которых скорбь находит свое удовлетворение: пьесы для печальных. Им свойственна известная демонстративная нарочитость. Их явления построены для того, чтобы их созерцать, они организованы так, как их хотят видеть. Так, ренессансный театр Италии, оказавший многообразное влияние на немецкое барокко, возник из чистой демонстративности, из «трионфи»[238], шествий с поясняющей декламацией, возникших во Флоренции во время Лоренцо Медичи. И во всей европейской барочной драме сцена также не поддается строгой фиксации как собственно место действия, она также диалектически разорвана. Привязанная к жизни двора, она остается странствующей сценой; ее подмостки замещают истинную почву, они являются искусственной ареной истории; вместе с двором она переезжает из города в город. Для греческих же представлений сцена является космическим топосом. «Греческий театр напоминает своей формой горную долину: архитектура сцены – словно сияющее облако, какое блуждающие в горах безумные вакханты видят пред собой с высоты: великолепная рама, в центре которой открывается их взору образ Диониса»[239]. Не важно, верно ли это прекрасное описание, действительно ли по аналогии с судебным разбирательством для любого захваченного действием сообщества «сцена становится трибуналом» – в любом случае греческая драматическая трилогия не повторяемое зрелище, а единовременное рассмотрение трагического процесса в высшей инстанции. Происходящее – к такому пониманию подталкивают и открытая театральная площадка, и никогда не репетируемое в том же виде представление – являет собой решающее исполнение приговора в космосе. Ради этого действия и в качестве его судьи призывается сообщество. В то время как зритель трагедии получает вызов и оправдывается самой трагедией, драму следует понимать исходя из позиции публики. Она воспринимает, как на сцене, совершенно не связанном с космосом внутреннем пространстве чувств, ей настойчиво предлагают к рассмотрению некоторые ситуации. Язык лаконично характеризует связь печали и демонстративности, находящую выражение в театре барокко. Например, «сцена скорби», «в переносном смысле Земля как арена печальных событий…», «траурное представление, траурный помост, задрапированный, снабженный украшениями, символами и т. д. помост, на котором выставляется гроб с телом знатного покойника (катафалк, castrum