Происхождение немецкой барочной драмы - Вальтер Беньямин
Суверен олицетворяет (repräsentiert) историю. Он сжимает исторические свершения в своей руке, как скипетр. Такое представление – вовсе не привилегия людей театра. В их основе – соображения государственного права. В последних полемических столкновениях с юридическими учениями Средневековья в XVII веке образовалось новое понятие суверенитета. Старый прецедент тираноубийства оказался в фокусе этой полемики. Среди видов тирании, различавшихся прежним учением о государстве, особенно противоречивым оказывался случай узурпатора. Церковь его лишила своей защиты, и дебаты шли исключительно о том, от кого должен исходить сигнал к его устранению – от народа, от истинного претендента на престол или же от одной только курии. Позиция церкви не утратила своей актуальности; именно в период религиозных войн духовенство твердо придерживалось учения, дававшего ему в руки оружие против враждебных монархов. Это теократическое притязание было отвергнуто протестантизмом; убийство Генриха IV во Франции было примером, позволявшим заклеймить следствия этого учения. А с появлением в 1682 году галликанских статей пал последний оплот теократического учения о государстве: удалось отстоять абсолютную неприкосновенность суверена от курии. Это крайнее учение о монаршей власти в своих – несмотря на сочетание партий контрреформаторских – истоках было более содержательным и глубоким, чем его позднейшая редакция. Если современное понятие суверенитета сводится к высшей, монаршей исполнительной власти, то барочное понятие развивается из дискуссии о чрезвычайном положении и делает важнейшей функцией монарха предотвращение этого положения[80]. Находящийся у власти уже заранее предназначен быть носителем диктаторской власти в чрезвычайном положении, вызванном войной, мятежом или иными катастрофами. Это контрреформаторская установка. Из богатого чувства жизни Ренессанса выделяется в самостоятельное явление ее светски-деспотическая часть, чтобы осуществить идеал полной стабилизации со всеми его церковными и государственными последствиями. Одним из последствий является требование монархии, государственно-правовое устройство которой было бы залогом общественного организма, успешного в военном искусстве и науках, искусствах и церковных делах. В теологически-юридическом складе мышления, столь характерном для XVII века[81], проявляется затянувшееся перенапряжение трансцендентности, лежащее в основе всех провокационных посторонних акцентов барокко. Ведь антитезой исторического идеала реставрации является идея катастрофы. Эта антитетика и сформировала теорию чрезвычайного положения. И для того чтобы объяснить, как в дальнейшем было утрачено «живое сознание значения чрезвычайного положения, господствующее в естественном праве XVII века»[82], недостаточно сослаться только на более стабильное политическое положение XVIII века. Ведь если «для Канта… чрезвычайное право вообще не было правом»[83], то это связано с его теологическим рационализмом. Религиозный человек барокко настолько привязан к миру потому, что чувствует, как его вместе с миром несет к водопаду. Барочной эсхатологии не существует; и именно отсюда механизм, который собирает и экзальтирует всё земное, прежде чем его настигнет конец. Потусторонний мир освобождается от всего того, в чем присутствует даже легчайшее дыхание мира, и барокко отбирает у него множество вещей, обычно не поддающихся какой бы то ни было артикуляции (Gestaltung), выводя их на свет в их высшем подъеме в грубом виде, чтобы освободить последние небеса и превратив в вакуум, сделать их способными однажды с катастрофической силой поглотить землю. То же положение, только в транспонированном виде, затрагивает наблюдение, согласно которому барочный натурализм – это «искусство мельчайших интервалов… В любом случае натуралистические средства служат сокращению дистанции… Чтобы еще уверенней ускользнуть в возвышенность формы и преддверие метафизики, оно ищет дополнительную точку опоры в области наиболее живо ощущаемой предметной реальности»[84]. Экзальтированные формы барочного византинизма также не отрицают напряжения в отношениях мира и трансцендентности. Они звучат беспокойно, и пресыщенный эманатизм им чужд. Предисловие к «Героическим письмам» гласит: «Я живу в утешительной убежденности, что не будет отринуто с неприязнью мое дерзновение, когда я осмеливаюсь освежить давно угасшие проявления любви в некоторых благородных домах, почитаемых мною самым верноподданническим образом, я был бы готов почтить их и молитвой, если бы это не было противно Богу»